|
||
Новый номер |
||
№4(18) октябрь 2006
"На обиженных воду возят" |
||
|
||
Архив |
||
|
||
О газете | ||
|
||
Якутские шрифты | ||
|
||
Ссылки | ||
|
||
Гостевая книга |
|
||
Известная французская романистка, автор бестселлеров, вице-президент Гонкуровской академии, лауреат множества литературных премий, чьи книги переведены на многие языки мира, автор текстов знаменитых песен Франсуаза Малле-Жорис написала удивительную книгу. Она просто рассказала о жизни своего дома, в котором вечно толкутся не только друзья её и мужа-художника, приятели четырёх детей, но и совсем неожиданные «гости» – множество испанок (подруг прислуги) с кучей своих ребятишек, бездомный бродяга, устроившийся на ночлег в прихожей. Это жизнь семьи, в которой мама, что-то поняв и приняв в 30 лет католичество, пытается научить понимать это неуловимое что-то своих детей. И размышляет над тем, как это трудно, но пишет легко, талантливо, с большим чувством юмора.
К сожалению, мы можем привести лишь несколько маленьких отрывков из замечательной книги «Бумажный домик».
Венсан (одиннадцать лет). Знаешь, мама, чтобы мир стал прекрасным, надо...
Я. Да?
Венсан. Надо сначала уничтожить комаров.
Я. Вот как?
Венсан. Да, и ещё гадюк.
Я. Это почему?
Венсан. Потому что из-за ядовитых змей страдают ужи. Их путают – когда видят ужа, кричат: «Ох, гадина!» И ему обидно. А если на земле из всех змей останутся только ужи, ты будешь твёрдо знать, что они не кусаются, и скажешь: «Ах, какая красивая маленькая змейка!» И ужу будет приятно. Если бы я мог переделать мир...
Я. А ты считаешь, что он сделан плохо?
Венсан. Нет. Я ведь не привереда.
Я. Ну и кого бы ты ещё уничтожил?
Венсан. Из животных почти никого. Львов и крокодилов я бы, например, оставил...
Я. Ну да?
Венсан. Да, оставил. Из-за путешественников. По-моему, им бы не понравились путешествия без всякого риска. Что это за приключения без львов и крокодилов?
Я. Само собой.
Венсан. А вот некоторых субчиков, знаешь, хорошо бы вжик, вжик, вжик... Это уж точно.
Я. Каких таких субчиков?
Венсан. Сначала надо их как-то распределить. Во-первых, это те, что затевают войны, мятежи, потом те, что злобные...
Я. А это не одни и те же?
Венсан. Не обязательно. Есть ещё обжиралы...
Я. А это кто такие?
Венсан. Те, кто норовят заглотать побольше, даже если не голодают, но главное, конечно, те, что воюют. И с соседями, и дома. Я хочу сказать, в собственной семье.
Я. Ты считаешь, что на них всё-таки можно найти управу?
Венсан. А почему не попробовать? Тут нужен Глаз.
Я. Глаз?
Венсан. Да. Глаз – в каждом доме. Как только он увидит, что затевается свара, он даст им послушать какую-нибудь приятную музыку, чтобы они перестали.
Я. А если они не перестанут?
Венсан. Тогда нужен Глаз-начальник, его предупредит электронное устройство, и он пошлёт к ним очень добрых жандармов, которые их успокоят.
Я. А разве такие бывают?
Венсан. Кто?
Я. Очень добрые жандармы?
Венсан. Их специально подготовят. По всем правилам науки.
Я. А тебе не кажется, что это противоречит свободе совести?
Венсан. Когда не даёшь людям ругаться?
Я. Да.
Венсан. Возможно. И всё же Глаз не помешает. Синий. <…>
Но сначала, кто такой Венсан? Сейчас ему уже четырнадцать, для меня же он всё ещё малыш. Мой малыш. Мой младший сын. Старший – Даниэль, в этом году ему исполнилось двадцать. Ещё у меня есть Альберта одиннадцати лет и Полина – ей девять. Мои дети. Чаще всего меня спрашивают, пожалуй, вот о чём. «Как это вам удаётся писать?» Или: «Я вами просто восхищаюсь, у вас четверо детей, и вы умудряетесь писать». Как правило, те самые люди, что спрашивают об этом, через минуту уже просят меня выступить с лекцией в Ангулеме, прочесть рукопись двоюродного брата или набросать статью о жизни Флобера, а то и о мадам де Лафайет: «У вас это отнимет несколько минут». И я не знаю, что им отвечать. Отделываюсь банальностью: «Главное – уметь организовать своё время». А что ещё я могу сказать?
И второй вопрос иногда с оттенком снисходительной иронии, иногда словно восхищаясь спортивными достижениями: «Наверное, очень удобно быть верующей?» Или: «Я восхищаюсь вашей верой!», или же: «Это ведь большое счастье – верить...»
И я опять не знаю, что отвечать. Опять отделываюсь банальностью: «Не так уж и удобно». Потом спохватываюсь: «Да, конечно, удобно, в каком-то смысле».
Я не умею отвечать на вопросы. Точнее, я не умею отвечать словами. Я смотрю на своих детей, на свою работу, на свою веру. Я говорю себе: «Вот они», как говоришь перед зеркалом: «Вот моё лицо». Пускай другие дают им характеристики. А меня, пожалуйста, увольте...
В тот день, когда у меня с Венсаном состоялся этот разговор – я записала его, потому что он показался мне забавным, – мы отправились с ним выпить чаю в английское кафе возле Сен-Северина, где такие вкусные лимонные пирожные. Наш поход вовсе не был наградой Венсану: никакой награды он не заслужил. Нам просто захотелось поговорить, вот и всё. Венсан в свои одиннадцать лет: плохой ученик, непоседа, забияка, сорвиголова, хлебом не корми, дай забраться куда-нибудь повыше, – страшно ранимый, попробуй попрекнуть его – сразу в слёзы, неисправимый мастер-ломастер, вечно весь в клею и краске, страстный пожиратель книг по естественным наукам и большой поклонник Арсена Люпена, порой немного педант, редкий грязнуля, с прекраснейшими на свете глазами и кое-какими познаниями в теологии. Но и ему тоже я не берусь давать характеристику.
То, что Венсану захотелось поговорить со мной: «Пойдём куда-нибудь, где можно спокойно поболтать», – моя маленькая радость, пустяк, на вид не стоящий упоминания, но такие пустяки протягивают для меня путеводную нить сквозь хаос перелистанных рукописей и перемытой посуды, сообщают жизни её истинный смысл и ценность. Как тот день, когда Альберта впервые выступала в концерте (с пьесой для фортепьяно) или, возвращаясь из детского сада, прихватила с собой какого-то малыша; или когда Полина (ей было тогда пять!) заявила: «Сегодня я обедаю в ресторане»; и тот день, когда она получила награду по чистописанию – на ней был новый фартучек и выглядела она таким воспитанным ребёнком! Или первое стихотворение Даниэля, его первая вечеринка; или саксофон, который он только что купил, и мы застыли в восхищении перед новеньким инструментом, поблескивающим в футляре, обитом бархатом. <…> Это светлые мгновения – в них то же счастье, которое дарит творчество. И вера. Есть и другие минуты, омрачённые муками творчества и веры. И они слиты воедино, эти мгновения. Они слиты воедино, но разве это ответ на те два вопроса? <…>
– Так, значит, Иисусу Христу пришлось потрудиться всего каких-нибудь два или три года, – говорит Альберта.
– Но до этого он ещё работал плотником, – говорит Полина.
Альберта. А потом его почти сразу же убили, поэтому у него не было времени сделать много.
Полина. Он прогуливался и рассказывал людям всякую всячину.
Альберта. А мог бы устроить столовые и раздавать суп, как это делал святой Венсан де Поль.
Венсан (нравоучительно). Не хлебом единым жив человек.
Я. Даже если создать много столовых и больниц, всех всё равно не накормишь и не вылечишь.
Альберта. Что же, столовые вообще не нужны?
Я. Нужны, конечно, нужны, я только хочу сказать, что всё относительно. Нельзя всё уладить раз и навсегда. Надо соразмерять с возможностями человека.
Альберта. Им надо просто взяться за дело всем вместе.
Полина. Кому им?
Альберта. Всем тем, кто хочет открыть столовые. По-моему, людей, которые хотят устроить столовые, ничуть не меньше, чем голодных.
Я. Может, и меньше. А может, они живут в разных местах, или не знают, как за это приняться, или не согласны в деталях.
Венсан. Вот-вот. Люди вечно не согласны друг с другом.
Альберта. Надо бы их заставить.
Я. Но если взять на себя право заставлять других людей творить добро, можно присвоить себе и право заставлять других людей творить зло.
Альберта. Да, но если их не заставлять, ничего не добьёшься.
Венсан. Знаешь, кто ты? Диктатор. <…> По-моему, относительно, – утруждать себя лечением людей, которые всё равно рано или поздно умрут.
Я. Да, это так.
Полина. И всё же лечить их надо, а то получится очень некрасиво.
Я. Несомненно! Людей надо лечить, кормить, обеспечить им приличное жильё, тогда они смогут думать о чём-нибудь другом, кроме еды и жилья.
Альберта. Так ты считаешь, что жизнь дана для того, чтобы размышлять?
Я. Вполне возможно. А ты как считаешь?
Полина. Я? Чтобы смеяться!
Я. Смеяться – значит радоваться, возносить хвалу мирозданию, говорить Богу, что жизнь не так уж плоха... Только не надо забывать, что есть люди, которым в эту самую минуту не до смеха.
Венсан. Значит, смех – это тоже относительно?
Я. Вот именно.
Альберта. А быть христианином – это не относительно?
Я. Относительно, с точки зрения того, что мы пытаемся делать. Не относительно в целом... то есть по отношению к Богу (я начинаю путаться).
Альберта. Не думаю, чтобы наши знакомые захотели бы стать христианами на наш манер.
Полина. Почему?
Альберта. Уж очень мы неорганизованные.
Я. Но христианин вовсе не обязан быть организованным.
Полина (без тени сомнения). Не обязан, не обязан!
Я (в смятении). Обрати внимание, что одно другому всё же не мешает! Святой Августин говорил: «Возлюби ближнего и делай, что пожелаешь».
Альберта. Очень удобно.
Я. Не так уж удобно любить каждого.
Альберта (умиротворённо). Значит, я хорошая христианка, я всех люблю, даже Полетту, знаешь, девочку, которая лучше меня играет на пианино, и мадам Р. (учительница музыки) её всё время хвалит.
Венсан. Мама тоже хорошая христианка. Она любит нас, а мы делаем, что пожелаем.
<…> Возлюби всех и поступай, как хочешь. Но разве одной любви достаточно? Разве любовь – оправдание? А любовь к Богу, разве это не тот же самый комикс, который спасает меня от необходимости заглянуть в бездну?
Один знакомый говорил мне:
– Лучше я усыновлю ребёнка, чем заведу собственного. По крайней мере, зло уже свершилось без меня.
В этом всё дело. Исправлять, стремиться к лучшему, бороться против несправедливости мира – это одно. Принять на себя ответственность за рождение новой жизни и тем самым утверждение этой несправедливости – совсем другое, это вещи разного порядка. И то и другое – риск, но рисковать другим, рисковать ребёнком, вскормленным твоим молоком, – значит действительно сжигать корабли, материнство всегда из области сверхъестественного. Может быть, именно потому, что я так глубоко чувствую простую физическую радость материнства, я особенно остро сознаю и всю его рискованность. Эта моя радость, не за чужой ли она счёт?
На лугу в Ге-де-ла-Шен семилетнего Венсана укусила оса. Он рыдает.
– За что она так? Я ведь ей ничего не сделал! И до самого вечера этот мальчик, который совсем не плакса, будет проливать горючие слёзы. «За что?» Я терпеливо повторяю:
– Это ведь оса, она испугалась, вот и всё. Она не поняла, что ты не хочешь причинить ей зло.
Но я знаю, что за этим страдальческим лицом и полными мучительного удивления глазами стоит нечто гораздо более важное, чем осиный укус.
– Почему, – спрашивает мой ласковый Венсан, – весь мир не одна только любовь и гармония?
Он спрашивает у меня, ведь именно благодаря мне он появился в этом мире. Спрашивает в первый раз и уж, конечно, не в последний. Оскорблённый приятелем, обиженный учителем, насмотревшись ужасов по телевизору – именно ко мне он будет всякий раз обращаться. Почему? За словами, которые я произношу, слышит ли он моё молчание? Я не знаю, малыш, пока ещё не знаю.
Если бы на месте Венсана была Альберта, она бы в ярости растоптала осу, Полина сразу же забыла бы об укусе, а вот Даниэль никогда не спросил бы меня – почему? Он никогда не задавал мне этого вопроса. Дитя моей безоружной юности, он инстинктивно чувствовал, что каждый должен искать свой собственный ответ. Скорее мой товарищ, чем сын, он рос, а я набиралась ума. Молчание мы поделили между собой. <…>
Мне скажут, что мои дети очень плохо воспитаны. В тринадцать лет я считала, что дети выходят из пупка, а по воскресеньям разгуливала в белых носочках.
Альберта в свои десять лет знает, что такое выкидыш и что можно прекрасно «родить ребёнка, не будучи замужем», но я не думаю, чтобы это в самом деле нанесло ей вред. Труднее другое – дать ей представление об идеале, не замыкая её в абстракции, и научить её не судить других, не разрушив при этом представления об истинных ценностях.
– Ты ведь разводилась, мама? – спрашивает Полина.
– Да.
– Это плохо?
– Ничего хорошего.
– Это твоя вина?
– Если мы не ладим с другими, значит, мы наверняка в чём-то и сами виноваты.
– Но ты ведь тогда не венчалась в церкви, значит, это не считается, – живо вмешивается Альберта, которая никак не хочет признать, что я могла быть неправой.
– Церковь не считает это браком, но всё-таки считает грехом.
– О! – огорчённо восклицает Альберта.
– Ты, может быть, считаешь, что мама никогда не грешила? Она ведь такая же, как мы, мама, – говорит Полина, которую эта мысль скорее забавляет.
– Что поделать, я не святая, – говорю я Альберте.
– Жаль, – отвечает она так нежно.
Она, такая суровая, в глубине души по-настоящему нежна. Я не жалею, что мы с ней обсуждаем эти вопросы, пока она ещё смотрит на них с лучезарной простотой ребёнка.
Но что со мной было, когда я узнала, что Полина всюду, даже на уроках закона Божьего, хвастается:
– Твоя мама выходила замуж всего один раз, а моя целых три! А если бы она только захотела, могла бы выйти и десять! <…>
Невозможно скрыть от них, что я, как выражается Полина, «сумела трижды выйти замуж». И то, что Долорес «родила ребёнка без мужа». И то, что Жан и Клотильда живут вместе, хоть и не поженились. Что клошары, слоняющиеся по нашему кварталу, вечно пьяны и спят на скамейках на площади Фюрстенберг. Что Сара, наша приятельница, к вечеру частенько становится «странноватой». Что Мишель за пять лет приходил к нам с тремя разными женщинами. И что у многих из их сверстников менялись отцы, и даже по нескольку раз.
Мне скажут: «Ничего себе среда!» Что ж мне теперь – в пансион их отдавать, что ли? <…> В каждой среде свои проблемы. <…>
Когда столько человеческих жизней раздавлено, столько людей попадают в безвыходное, непоправимо безвыходное положение – как это принять, не в отношении себя, это ещё возможно, а в отношении другого? – вот она, чудовищная проблема, невыносимая тяжесть, которую налагает на тебя вера, вот что ежедневно, ежечасно хлещет меня по лицу, и не всегда я готова подставить другую щёку. На детские «почему» не ответишь обличением дешёвой оригинальности. Надо идти дальше, а чтобы это сделать, нужно мужество, которого мне не всегда хватает.
Когда на экране телевизора рвутся бомбы, когда клошар храпит у входа в метро, когда тётя задыхается в агонии, когда Никола бьётся в тисках своего психоза, когда я вижу страдания Ло, Мари-Луизы, которые, подобно устрицам, заточены в раковину несправедливости, могу ли я сказать им: «Да, ваши муки оправданны, за них воздастся, они благо»? А ведь если бы у меня всегда хватало веры и твёрдости, силы и радости это сказать, вот тут и началось бы настоящее христианское воспитание. <…>
И если даже в один прекрасный день я крикну изо всех сил: «Да, да, это справедливо, это ужасно, но хорошо, этот мир, творение Божье будет когда-нибудь оправдан и искуплен», – тогда встанет другой вопрос, и он, несмотря на всю нашу веру, нашу радость, если только мы истинные христиане, всё равно пригвоздит нас к кресту: не учу ли я их тем самым сложить руки перед злом? <…>
<…> Альберта, увидев баррикады, записывает свои впечатления:
«В школе мне сказали, что студенты плохие, что всё это они затеяли, чтобы напугать честных людей. Мои родители другого мнения. Я уверена, что они искренни, только правы ли они?»
Последняя фраза, которая рассмешила Матье, одного нашего знакомого, мне как раз очень нравится; в ней и доверие, и осторожность. Она в каком-то смысле вознаграждает меня за все мои старания: я всегда избегала навязывать моим детям собственное мнение.
Матье:
– Я считаю, что в этом есть что-то лицемерное. Ты говоришь: вот что я об этом думаю, а теперь поступайте как хотите. Но чем больше они тебя любят, чем больше восхищаются тобой, тем больше ты на них влияешь.
– Во-первых, я не говорю им: поступайте как хотите. Я говорю: вот что я думаю и вот как вы должны поступать, пока вы маленькие. А когда вы вырастете, вы составите себе собственное представление о жизни и тогда будете жить, согласовываясь с тем, что вы сами искренне сочтёте правильным.
– Но разве ты можешь быть уверена, что твой образ мыслей правильный? Ты рискуешь их испортить, их...
– Портим мы всегда. Просто страшно, до какой степени малейший наш жест отзывается на наших детях, влияет на них, накладывает на них отпечаток. Конечно, нельзя быть уверенным в том, что ты всё время поступаешь правильно. Меня всегда поражало, что люди, которые ведут себя столь безрассудно, опрометчиво, когда речь идёт о любви, женитьбе, деторождении, политике, работе, столько требуют от Бога.
– И всё же твоё религиозное воспитание оставляет свой след.
Да, конечно, я этого и добиваюсь. Но я должна твёрдо верить в то, что польза будет гораздо значительнее, чем возможный вред. Моя мать написала мне однажды очень трогательное письмо, где объясняла, почему они с отцом не сочли нужным крестить нас с сестрой. Как ни странно, но это «либеральное» воспитание оказало на меня самое благотворное воздействие. Они воспитывали нас в своей правде и дали возможность выбрать нашу. Разве можно сделать больше? Я лично считаю, что такое воспитание предпочтительнее, чем то жёсткое, безрадостное воспитание, которое получают дети во многих христианских семьях, где слова расходятся с делом, где подавляемая свобода приводит к страстному протесту в шестнадцать лет. Конечно, мой идеал – воспитание христианское и свободное. Но как трудно удержать это в равновесии! Слова Альберты вселяют в меня надежду, что порой мне удаётся этого достичь. Знать бы, каким образом? <…>
– Некоторые девочки из нашей школы избалованы ещё больше, чем мы, – рассказывает Полина. – Каждый год им покупают новый портфель, даже если старый ещё совсем хороший.
– А тебе не кажется, что это просто глупо?
– Конечно, кажется. А им нет.
– А вот вы берёте уроки музыки, танцев, ходите в бассейн...
– Конечно, – подтверждает Полина. – Но я ведь ничего и не требую. Просто то, что есть у нас, не бросается в глаза. <…>
– И вообще, есть дети, которые на каникулы никуда не ездят.
– Негры, – говорит Полина.
– Нет, не только. Дети из очень бедных семей.
– Ну, а что им мешает поехать в лагерь? – удивляется Альберта. – Просто они какие-то неумелые.
– Ты не совсем права. Когда люди очень бедны, им и детей в лагерь не на что отправить. И потом, то, что они неумелые, часто связано с тем, что они очень бедные.
Альберта размышляет. Раздаются горькие рыдания Полины:
– Не на что поехать в лагерь! – повторяет она удручённо. – Им надо послать деньги! Я лично согласна остаться дома и уступить своё место.
<…> Какая семья согласится с этим наивным планом? Детям необходим «свежий воздух», зима была такой утомительной, наши дети стали такие бледные за эту вторую или третью четверть, несмотря на витамины и апельсиновый сок, и мы не поддерживаем их порыв, относим эту детскую отзывчивость к ребячествам и губим её во имя того, чтобы у ребёнка были круглые розовые щёчки, а заодно и привычка свои потребности ставить всегда на первый план... Это называется «проявлять благоразумие». Даже в самой что ни на есть повседневной жизни мы постоянно нарушаем христианские заповеди, основополагающие положения христианской морали, и это называется «адаптироваться к обществу». Какая мать по доброй воле согласится, чтобы её дочь отдала своей маленькой подружке самую красивую куклу? Она подскажет: «Дай лучше другую, прошлогоднюю». Она убьёт прекрасный порыв, запятнает двурушничеством столь простую радость – давать и посчитает себя «благоразумной». Как же мы портим их, наших детей, нам доверенных. <…>
<…> Главное, в чём можно упрекнуть христианское воспитание – и я полностью с этим согласна, – это то, что ребёнку с младенчества прививается чувство греховности, которое рождает в нём тревогу и душевную смуту, подавляет его эмоции или, наоборот, окружает зловещим ореолом (подозрений и недоверия) само мироздание. <…>
Да, дети, некоторые из них, подвластны силам Зла. Да, «грех может притаиться даже в стакане воды», хотя стакан воды сам по себе чист от всякого греха. Но как научить ребёнка бояться греха и не превратить этот страх в наваждение? Как развить в нём подлинное чувство ответственности и при этом уберечь от ощущения вины, которое отравило бы ему жизнь? Надо неустанно наставлять его на истинный путь и предоставить полную свободу... <…>
– Бог всё прощает, да, мама? – говорит Полина с очень взволнованным видом.
– Он прощает всё из любви, если человек сожалеет о содеянном зле. Но как раз потому, что Он воплощение любви, не надо Его огорчать.
Полина внезапно разражается бурными рыданиями.
– Мама, я совершила ужасный грех!
– Что ты сделала, девочка моя?
– Я взяла сегодня утром двести франков у тебя из кармана!
– А может, ты вернёшь их?
– Я на все деньги накупила леденцов.
– Что ж, это очень некрасиво, дорогая, ты не должна была так поступать. Видишь, тебя мучают угрызения совести, и ты сама прекрасно понимаешь, что поступила плохо.
– О да, – вздыхает Полина, её длинные ресницы ещё мокры от слёз, прямо-таки раскаявшаяся грешница, – я весь день это чувствовала. – И честно добавляет: Как только съела леденцы. <…>
– Христос, ах, Христос! Он замечательный, самый замечательный на свете, Будда с Ним не сравнится! Но вот церковь!
– Не будь церкви, ты бы вообще не подозревала о Его существовании. Церковь изначально – это просто те, кто слушал Его речи, передавал их другим и жил по Его слову.
– Да, конечно, изначально!.. Но потом!
– Но ведь были святые...
– Про святых я ничего не говорю, но вот церковь!
– Без церкви ты и святых бы не знала. Святые – тоже церковь. И потом, догмат веры – Воплощение, чистоту догмата надо было сохранить, как евреи в своё время сохраняли своё единобожие...
– Да! Конечно! Догмат! Но вот церковь!
– Не было бы церкви, не было бы таинств, а таинства дают тебе силу, осязаемую связь с Богом...
– Да! Конечно! Таинства! Но вот церковь!
За неимением других аргументов:
– А тебе не кажется, что твоя вера была бы чересчур легковесной, не будь церковь столь несовершенной? Вспомни про Голгофу!
– Да уж... <…>
– Кого я не понимаю, так это Симеона Столпника, – объявляет Венсан, который читает «Отцов-пустынников». – Как же, наверно, было скучно там, на столпе. И к чему всё это?
– Я думаю, он хотел показать, что, когда с тобой Бог, больше тебе ничего не нужно.
– Жаль, что он не захватил с собой телевизора, – огорчается Полина. – Он бы сумел поймать даже вторую программу, столп – прекрасная антенна.
– Думаю, он хотел показать, что может обойтись даже без телевизора, то есть в его время, скорее, без книг – в общем, без всего.
– Хижина и сердце, – говорит Альберта со свойственной ей ласковой иронией.
Лучше не скажешь. Почему-то считается вполне естественным, что можно пойти на любые жертвы ради земной любви, и в то же время многие сочтут чистым безумием или по крайней мере чем-то весьма эксцентричным отказать себе в любой малости ради любви к Богу. Если, конечно, вы не «ангажированы»: монах или кто-то ещё, кто носит «униформу», но разве есть униформа для христианской жизни? А если и есть, то, по-моему, на нашей нескольких пуговиц не хватает.
Франсуаза Малле-Жорис
*Также (лат.).